Взгляни на лик холодный сей,
Взгляни: в нем жизни нет.
Так ярый ток, оледенев,
Над бездною висит.
Евг. Баратынский
В самом начале двадцатого века на пасмурном горизонте бюрократического Санкт-Петербурга нечаянно взошла новая звезда — молодой блестящий правовед, князь Сергей Яковлевич Мышецкий.
Едва выпущенный из училища правоведения, он сразу же обратил на себя внимание чиновных кругов столицы: в цепи русской бюрократии прибавилось еще одно добротно отлитое звено.
Поначалу даровитого правоведа хапужисто прибрал к своим рукам мрачный временщик В. К. Плеве, и Мышецкий принимал участие в работах его комиссии по уставу о гербовом сборе. К юбилею министерства финансов Сергей Яковлевич, вместе с В. А. Дмитриевым-Мамоновым (внуком известного карикатуриста-искровца), занимался составлением «Указателя действующих в империи акционерных предприятий».
Это был здоровый и рослый мужчина, к осанистой фигуре которого очень шел покрой вицмундира. На бледном лице его, всегда гладко выбритом, выделялся крупный породистый нос, а пенсне, поверх утомленных чтением глаз, придавало князю вид озабоченного размышлениями человека.
Внешне Сергей Яковлевич был размерен в своих поступках и постоянно спокоен. Однако он не оставался далек от тщеславия. Никто бы не догадался, что Мышецкий носит при себе сильную дозу цианистого калия, чтобы отравиться в том случае, если карьера его споткнется на одном из служебных поворотов.
И частенько, оторвавшись от бумаг, князь Мышецкий с удовольствием вспоминал годы учения, рассеянно повторяя известные лицейские стихи:
Шесть лет промчались как мечтанье
В объятьях сладкой тишины,
И уж отечества призванье
Гремит нам: «Шествуйте, сыны!..»
К этому времени он уже имел чин надворного советника, медаль 1897 года за участие в переписи населения, знаки ордена Станислава третьей, а Владимира — второй степени и Бухарскую звезду, полученную неизвестно за что. Просто на одном из раутов в салоне графини М. А. Клейнмихель бухарский принц Мир-Сеид-Абдулл-Ахад ткнул в Мышецкого пальцем и спросил: «Кто этот — бледный и долгоносый?» Не вдаваясь в подробности, ему объяснили, что этот господин пишет недурные стихи. Тогда эмир порылся в карманах неряшливого халата, извлек оттуда звезду, выковырял из нее пальцем крошки засохшей халвы и велел отдать орден Сергею Яковлевичу. «Поэты, как и лишенные разума, — люди святой жизни!» — так пояснил эмир свое благоволение…
Правда, Мышецкий пописывал декадентские стишки. Это было время поисков и смятения духа; русская интеллигенция выискивала новые формы, впадая при этом в бессмыслицу, и жадно обостряла свои чувства, скатываясь в низкие пороки.
Мышецкий же еще смолоду замкнулся в раковине статистики и поэзии, внеся в первую из них немало творческой фантазии и, наоборот, суховатую педантичность — во вторую.
Карьере Мышецкого несколько вредило то, что император Николай II, выставлявший напоказ свои семейные добродетели, недолюбливал выпускников училища правоведения и в узком кругу приближенных называл их не иначе как «педерастами».
И отчасти он был прав: аристократы-юристы того времени имели даже своего поэта, в звучных эклогах воспевавшего мерзостные прелести кинедов и урингов. Великосветские семьи создавали иногда сногсшибательные треугольники.
— Вот образцовая пара: барыня живет с кучером, а кучер живет с барином!
Мышецкий, с брезгливостью чистоплотного человека, явно сторонился многих однокашников, зачастую склонных только к наживе, блуду и пустопорожнему витийству. Но, однако, он продолжал посещать их сборища, отчего Плеве однажды предостерег его:
«Князь, в ваших же интересах выйти из плеяды негодяев, взращенных под эгидою Владимира Мещерского и его „Гражданина“… Зачем вы бываете у вульгарного Шотана?»
«Я… наблюдаю, — тихо пояснил Мышецкий. — Мне весьма занятно следить за агонией класса, к которому я принадлежу! Не тревожьтесь, Вячеслав Константинович, они могут поганить себя как угодно, но я останусь неразвратим!..»
Очевидно, именно порочность этого мира и отвратила князя Мышецкого от выгодной службы при весах Фемиды: резко порвав связи с юриспруденцией, Сергей Яковлевич целиком обосновался в области модной тогда статистики.
В те дни его внимание привлекло страшное завышение налога на чай, и в одной из своих статей, написанной для провинциального выпуска «Биржевых ведомостей», князь Мышецкий высказал следующее:
«Чай и сахар из предметов народной роскоши постепенно превращены русской бедностью в элементы национального питания. Однако нигде в мире чаевой налог не достигает таких размеров, как у нас в России, и это, господа, в стране, где чай не только любимый напиток, но и суррогат ежедневного питания! Ужасно дорого обходятся мужику и самовары из простой красной меди…»
Вскоре после этого к дверям дома Мышецкого кто-то подкинул грязный листок с такой эпиграммой:
В статистический разгар
Свист ворвался молодецкий —
Выпущает задом пар
Самоварный князь Мышецкий!
Было обидно и неприятно, но вскоре «самоварный князь» был утешен. Стоило ему протанцевать на придворной карусели с великой княгиней Ксенией, как к нему подошел барон Фредерике и поздравил его с чином камер-юнкера…
На обеде в яхт-клубе Мышецкий случайно познакомился с П. А Столыпиным (вскоре назначенным гродненским губернатором). Густая с ранней проседью борода, жгучие цыганские глаза, розовые оспины на изможденном лице — все это произвело на молодого чиновника сильное впечатление. Особенно же — речи Столыпина.