Как было приятно выбраться из саней, ощутить тепло обжитого дома и сразу попасть в объятия сестры — любимой им неровной, но восторженной любовью.
— Сережка! — крикнула сестра, как в далеком детстве, и кинулась ему навстречу, вся в шуршащем ворохе каких-то лент и пестрых шалей.
— До до! Милая Додо…
Мышецкий взял ее голову в ладони, всмотрелся в лицо: глаза сестры были зажмурены от счастья и две большие слезы медленно стекали по крепким, как яблоки, щекам.
— Ты похорошела, Додо, — сказал он, целуя сестру в чистый лоб, и любовно отпихнул ее от себя.
А по лестнице, в домашнем затрапезе, уже катился круглым колобком и сам Попов — наидобрейший человек, поклонник знаменитых голландцев, слепой обожатель своей жены.
— Сергей Яковлевич! Боже, как я счастлив… Мышецкий обнял его, и Попов вдруг разрыдался, как малое дитя, часто целуя воротник княжеской шубы, руки, лицо и галстук своего шурина.
— Начинается, — вдруг жестко произнесла сестра.
— Петя, Петя… что ты, успокойся! — говорил ему Сергей Яковлевич и заметил, что Додо уже не было в передней.
Обняв всхлипывающего Попова, Мышецкий увлек его за собой в комнаты сестры, натисканные сувенирами годов ее юности (радостная память о Смольном, горькая память о былом камсрфрейлинстве)…
Сестра раскурила папиросу, опустилась на диванчик, тяжело просевший под ее располневшим телом; в широком проеме вечернего пеньюара виднелась вздыбленная корсетом грудь с загадочным — как в астрологическом зодиаке — расположением родимых пятен.
— Ну, — начала сестра почти сердито, — говори: куда ты едешь и зачем едешь? Что за жена и каковы родичи? Велико ли приданое и как назвали моего племянника?
Мышецкий стыдливо назвал имя своего сына. Петя в робости топтался возле дверей.
— Оставь нас! — прикрикнула сестра, и Попов покорно затворил за собой двери.
Додо встала, стремительно прошлась по комнате. Широкие одежды ее, как ремни, со свистом стегали вокруг нее воздух.
— Мы ведем свой род от Рюрика, — вспылила она, — не затем, чтобы закончить его Адольфом-Бурхардом! Мой мельник этого не поймет, он оставит моим детям только муку и жернова. Но — ты! Ты обязан продлить род…
Мышецкий, не вставая скресла, ласково привлек к себе сестру за руку:
— Что с тобою, Додо? Почему ты так говоришь о своем муже? Ведь Петя хороший человек, и он тебя очень любит.
— Ты ничего не знаешь! — отмахнулась сестра и сразу заговорила о другом: — Поедешь, наверно, через Новгород?.. Ради бога, посети наше гнездо, где мы были так счастливы в детстве… Вокруг все рушится, все трещит! Как спасать — не знаю! Кровь, всюду кровь…
Додо говорила яростно, залпами, и Мышецкий уловил в ее дыхании слабый запах вина.
— Ладно, — миролюбиво закончил он, вставая. — Я поднимусь к Пете. Неудобно…
Попов явно поджидал его, стоя среди своих сокровищ — огромной коллекции гравюр и офортов, упрятанных в роскошные фолианты зеленого сафьяна. На рабочем столе его возвышались груды каталогов от Вернера, Драгулина и фирмы Бисмейера, которые совсем вытеснили на край и задавили нехитрую бухгалтерию его мукомольной фабрики.
Желая сделать приятное шурину, Сергей Яковлевич сразу же разрешил:
— Ну, Петя, начинай хвастать!
И бедный Петя сорвался с места, лез к потолку, тащил пудовый фолиант, кончиками пальцев бережно ласкал линии офорта, ликовал от восторга:
— Тридцать пятый лист к сюите Рейнеке… Знаете — кого это? Самого великого Эвердингена. И, знаете, как достал? В хламе с аукциона! Продавался вместе с египетским саркофагом из-под мумии. Всего за две сотенных… Без саркофага не продают! Что делать? Я взял… Теперь у меня не хватает только восемнадцатого листа…
— А где же саркофаг?
— Куда его! Отдал на свинарник. Из него теперь свиньи помои лакают… Нет-нет-нет, — настаивал Петя, — возьмите линзу: какая непревзойденная четкость линий! А нажим, нажим… Ну?
Мышецкий линзу взял, отметил железную точность резца, но мысли его сейчас были далеки от искусства.
— Милый Петя! — И он вскинул линзу к глазам, посмотрев на увлеченного шурина. — Я кое-что уже слышал в Питере, но, честно говоря, не верю… Додо человек остро чувствующий, несомненно — личность незаурядная, но как бы там ни было… Я не верю! — повторил Сергей Яковлевич, ибо ничего более не мог сказать в оправдание сестры.
Попов тихонько заскулил, пряча свое большое лицо в широко растопыренных пальцах. Мышецкий смотрел на его вздрагивающие, по-бабьи рыхлые плечи и мучительно переживал за этого человека.
— Вы ничего не знаете, — сказал Попов, снова всхлипывая. — Но мне так тяжело… Так тяжело! Боже, какой я несчастный…
Князь пересел поближе к шурину, встряхнул его:
— Дорогой Петя, я не знаю, как это делается, но… Сойдитесь с первой же горничной — вам станет легче.
— Нет, — отозвался Попов, — я не могу… Я слишком люблю вашу сестру.
Он вдруг встал, раскинул руки, обвел стены в сафьяновых фолиантах, лицо его просветлело.
— Все равно, — сказал он торжественно. — Я самый счастливый человек на свете… Вот они, мои сокровища! Великие мужи мира сего! Я недостоин созерцать вас. Но вы… Вы укрепляете дух мой!..
Их позвали вниз — к чаю. В гостиную, широко позевывая, вышел откуда-то из потемок статный красавец, которого Сергей Яковлевич знал еще по Петербургу. Это был граф Подгоричани, служивший в кавалергардах. Судя по всему, он чувствовал себя на даче Поповых как в родном полку. Тонкие, в обтяжку рейтузы кавалериста бесстыдно подчеркивали ту часть его тела, которую прогрессивное человечество находит нужным укрывать от докучного любопытства.