— Скажите, капитан, вас предупредил о моем прибытии полицмейстер Чиколини… Так ведь?
— Точно так, — не стал врать смотритель.
— Ну, и вы, — продолжал Мышецкий, — конечно же, успели все приготовить как нельзя лучше?
Старый служака подтянул шашку, поскреб в затылке.
— Эх, ваше сиятельство, — сказал он с упреком, — сколько ни меси грязь, а она все едино грязью и будет. Чего уж там! Смотри себе как есть. Все равно пропадать…
На тюремном дворе, огражденном частоколом из заостренных кверху бревен, Мышецкого оглушил разноязыкий гам. Тюрьма оказалась (по примеру восьмидесятых годов) «открытого типа». В пределах частокола раскинулся шумливый майдан. Прямо на булыжниках двора грязные, обтерханные бабы варили щи и кашу. Повсюду сновали дети и подростки, а навьюченные тряпьем арестанты-барахольщики звонко предлагали свой товар:
— Купить… сменить… продать!
Отовсюду неслись многоголосые завывания; преобладала гортанная (с «заединой») речь восточных «чилявэков»:
— Хады на мой лявкам. Бэры тавар завсэм дарам!.. Шестаков нагнал вице-губернатора, подсказал сбоку:
— А вот там, ваше сиятельство, галантерейный ряд. Чего и в городе нет — так здесь, пожалуй, все купишь…
— Ну ладно, капитан. Проведите по камерам.
Из душных клеток, в которых сидели подследственные, неслись надорванные сиплые голоса:
— Господин, господин, на минуточку!
— Эй, барин, не оставь в милости…
— Тепляков убил, Тепляков, а меня-то за што?
— Красавчик, золотко, угости папироской…
— Когда прокурор приедет, сволочи?
— Сударь, а сударь! Вы же интеллигентный человек…
Мышецкий подошел к одному старику:
— Давно сидите, отец?
— С осени самой, мил-человек, как замкнули здесь.
— За что вас?
— Не знаю, голубь.
— Но судить-то вас за что хотят?
— Слово какое-то — не сказать мне…
Они снова спустились на двор, и Мышецкий спросил:
— И много у вас, капитан, здесь таких… с осени?
— Хватает, — отозвался смотритель.
— Политических преступников нет?
— Сейчас нету, а скоро пригонят партию. С ними, ваше сиятельство, тоже хлопот полон рот. Больно уж господистые, слова им не скажи… Паразиты проклятые!
Шестаков подвел его к частоколу — показал на сгнившие бревна, шатко сидящие в подталой земле:
— Вот, ваше сиятельство, хоть к самому господу богу пиши: никому и дела нет до ремонта! А ведь весна грянет, так опять «сыр давить» будут…
— Давить… сыр? — не понял Мышецкий. — Что сие значит?
— А вот соберутся всем скопом, на забор навалятся, сомнут его к черту набок и разбегутся куда глаза глядят. Долго ли и повалить гнилушку!
— А…, часовые? — спросил Мышецкий.
— Эх, ваше сиятельство, что часовые! — сокрушенно вздохнул тюремщик. — Они же ведь тоже люди, жить хотят. У каждого в городе — детишки, огород, баба, гармошка, машинка швейная… Стреляют — верно! Да только поверх котелков…
— Не целясь?
— Какое там… Попробуй стрельни в туза, так из-за угла пришьют ножиком!
Сергей Яковлевич невольно улыбнулся.
— Если мне, — сказал он, — суждено когда-либо сесть в тюрьму, то я, капитан, хотел бы сидеть именно в вашей!
Шестаков не понял иронии:
— Боже вас сохрани и помилуй… Я-то уж насмотрелся! Мышецкий принюхался к сковородному дыму:
— Блины пекут… А сколько числится у вас, капитан, арестантов на сегодня?
— Утром было сто шестьдесят пять.
— Постройте их…
С криками и матерщиной, размахивая «хурдой» и дожевывая куски, арестанты нехотя вытянулись колонной вдоль двора. Солдаты пересчитали их, шпыняя в бока прикладами.
— Ну, сколько? — спросил Мышецкий. Шестаков стыдливо признался:
— Да неувязочка вышла… провались оно всё!
— Сбежали?
— Сто девяносто восемь… три десятка лишних! Сергей Яковлевич в удивлении поднял плечи:
— Что-то я не понимаю вас, капитан. Насколько мне известно, из тюрем обычно убегают. А у вас наоборот — в тюрьму вбегают. Что-либо одно из двух: или очень хорошо в тюрьме, или очень плохо на свободе?
Шестаков не стерпел выговора. В отчаянии разбежался вдоль частокола и начал крушить базарные ряды, поддавал ногой кипящие самовары, разносил напрочь острожную галантерею.
— Передавлю всех! — орал он, беснуясь. — Тетка Матрена, ты опять к своему татарину пришла? Забирай блины свои… Акулька? А ты за каким хреном приволоклась? Залечи сначала свой триппер… Знаю я вас, таких паскудов!
Арестанты весело хохотали. Мышецкий тоже посмеивался. Разгромив торговлю, Шестаков оправдывался:
— Ваше сиятельство, рази же с этим народом сладишь? Бывает, и жалко их, стервов, а бывает, и зло берет… Рази же это люди? Матрена, я кому сказал — выставляйся отседа!..
Сергей Яковлевич заметил девочку, вертевшуюся между ног арестантов. Поймал ее и вытянул из рядов — вертлявую, как угорь, и кусачую. Дал ей хорошего шлепка под зад, велел солдату выставить за ворота.
— А ты как сюда попала? Ну, марш отсюда…
— Пусти, черт! — вырывалась девочка. — Пусти меня, дрянь ты худая, вот я мамке скажу… Она тебе… Мамка-а!
Басом завопила из колонны и «мамка» — отвратная баба: — Не трожь мое дите, мое ридное!
Шестаков коршуном накинулся на бабу, звякнул ее по морде связкой ключей:
— Молчи, лярва. На тебе, на… на еще! Сама сгнила здесь и девку сгноишь… Его сиятельство добра тебе желает.
Мышецкий направился к выходу. Прощаясь с капитаном, он сказал ему:
— Завтра я пришлю прокурора. Здесь притон, рассадник заразы, а не исправительное заведение. Половину разогнать надобно…
Очутившись на улице, князь пошатнулся. Увиденное потрясло его. Особенно — девочка, с ребячьих губ которой срывались чудовищные матерные ругательства.