— Что это у вас за коммуны в степи? — вдруг спросил Пшездзецкий. — Ваши неуместные поселения особенно взволновали министерство!
— Было бы глупо, — ответил Сергей Яковлевич, — подозревать меня, будто я исходил из каких-то социальных учений. Просто я учитывал местные условия.
— Почему у вас такие ненормальные отношения с предводителем дворянства Атрыганьевым? Борис Николаевич — человек вполне умеренных взглядов, служил в лейб-гвардии…
Сергей Яковлевич, ничего не ответив, отошел к окну, за которым пролетел однажды мужик, словно приколоченный к распятью.
— Я не виноват, — сказал он тихо. — Если кто и виновен, так это бывший губернатор Влахопулов и губернский жандарм Сущев-Ракуса… Оба они, к сожалению, покойники!
Стало на миг тошно от собственной низости, и он махнул рукою, словно открещиваясь ото всего на свете:
— Без працы не бенды кололацы!
Брови Пшездзецкого круто взлетели кверху:
— Князь, вы знаете польский?
— Нет, — повернулся к нему Мышецкий лицом.
— Но сейчас вы что-то сказали…
Сергей Яковлевич прошелся вдоль кабинета, задумчиво поправил носком ботинка вздернутый краешек ковра.
— Знаете, — сказал он, улыбнувшись, — был такой юродивый на Руси — некий Корейша, Иван Яковлевич… Грязный, выживший из ума старик. Годами лежал он в собственном навозе и выдавал себя за святого. Так вот, когда его спрашивали о чем-то, на что он не мог ответить, тогда он отвечал: «Без працы не бенды кололацы». И люди выискивали в этой фразе потаенный великий смысл!
Пшездзецкий слушал его с большим вниманием, застегнув портфель и отложив его подальше в сторону.
Сергей Яковлевич помолчал немного и продолжил:
— С тех пор прошло немало лет. Это выражение «кололацы» обошло всю русскую журналистику, начиная от Чернышевского и кончая Салтыковым-Щедриным и Курочкиным. Об этой фразе существует на Руси целая литература. Эта фраза не выражает никаких определенных понятий, и в этом именно ее отличительное свойство, ее исключительное значение. И когда я сталкиваюсь с этой ужасной бессмыслицей русской жизни, такой несуразной и путаной, я всегда утешаюсь тарабарщиной: «Без працы не бенды кололацы!»
Пшездзецкий посмотрел на свои нежно-молочные надушенные руки, пошевелил пальцами.
— Вы ошибаетесь, — сказал он внятно. — В этой фразе есть смысл. И не малый смысл!
— Какой же?
— Это искаженная польская фраза. Ее исказил, очевидно, ваш грязный юродивый.
— И что же говорит эта фраза?
Витольд Брониславович вскинул на князя серые красивые глаза.
— Без труда не будет калача, — ответил он.
После этого в лице Пшездзецкого что-то просветлело по-человечески, помягчал его голос. Он не поленился встать, положил свою узкую, как у женщины, ладонь на локоть уренского губернатора:
— Ваше сиятельство, я не имею права советовать вам. Но… передо мною вам действительно не оправдаться. Поезжайте в Петербург, скажитесь больным. Найдите связи…
— И бросить все? — спросил Мышецкий.
— И спасти карьеру, — ответил чиновник.
Поздний вечер застал его на вокзале. Вагон первого класса, обитый плюшем, был пуст и темен, как дорогая гробовина богатого покойника. И — никто («Ну, хоть бы одна собака!») не пришел проводить опального губернатора.
Только с третьим ударом колокола заскочил в вагон человек, при виде которого Мышецкий — в ярости и ознобе — оторопел. Тот самый человек, что сначала преследовал его взглядами в «Аквариуме», а потом догонял в пролетке по дороге в цирк. Совсем недавно, на этих днях — перед той постыдной облавой, его позором и срамом…
— Отстаньте от меня! — закричал Сергей Яковлевич в неуемном бешенстве. — Я уже не губернатор! Что вам от меня надобно?
Незнакомец спокойно поставил перед собой чемоданчик, и котелок на его голове вдруг сам собою подскочил над румяной плешью.
— Видите ли, я… клоун, — ответил он, шепелявя. — Вернее, если вы не губернатор, то и я не клоун. Вы же сами, сударь, и изгнали меня из губернии… Не так ли?
«О ужас…»
В пустом вагоне — два человека. Клоун и губернатор.
Сначала губернатор изгнал из губернии клоуна, а теперь и самого губернатора изгнали…
«Как клоуна… как клоуна…» — мучительно переживал Мышецкий, и тело его, большое и сытое, становилось от стыда сугорбым и жалким…
Поезд, наконец, отошел от перрона. Плавно разъехались стрелки перед паровозом, освобождая дорогу на далекий и чиновный север России.
Глухая острожная стена бежала и бежала за окном вагона, дымно пыхнули растворенные арки депо. И вот уже оно — Свищево поле, будь оно трижды проклято!
Но что это? Бродят какие-то тени возле могил и бараков. Неужели опять собираются люди, вяжут возы, пеленают детей, чтобы двинуться дальше?..
От земли к земле, от земли к земле.
Мышецкий опустил раму окна, посмотрел назад. Вдалеке оставался Уренск, рассыпавший тусклые огоньки по овражинам. Но вот прояснело небо над городом — рассыпались яркие звезды и потекли вниз, неслышно сгорая.
Жгли фейерверк!
«Где же это? — подумал он и наконец догадался: — Наверное, в „Аквариуме“…»
Бежали притемненные поля. Думалось хорошо и ясно.
Что он сделал за это время? Ничего…
Нет, он не хотел, видит бог, как не хотел, но получилась глупость. Глупость и пошлость.
Кого же обогатил он? Конкордию Ивановну — султана Самсырбая — архиепископа Мелхисидека — чиновника Паскаля — и даже фон Гувениусы, мерзавцы, и те набили себе брюшко.
Думать так думать. Пока думается. Вот так: хорошо и ясно. До конца думать!
Мужикам-то ведь он ничего его не дал. Вот разве что по куску земли, которую не сегодня, так завтра выдернут у них из-под ног решением сената! И как были они нищими — так нищими и остались.