Сущев-Ракуса сфамильярничал, подмигнув ему.
— Виктор Штромберг — вот кто умеет говорить с темнотой разума нашего! О-о, князь, вы бы хоть раз послушали, как поет этот соловей, выпущенный из клетки Зубатова!
Выездной прокурор быстренько смотался из губернии обратно в Москву, и теперь Влахопулов должен был подмахнуть свою подпись, чтобы человека вешать не как-нибудь, под горячую руку, а по всей законности. Время военное, скорые дела отлагательства не терпят, а пост высокий, почти генерал-губернатор, — так что подпиши и не греши. Формальность, и только!
Но случилось невероятное: Симон Гераклович отказался утвердить исполнение приговора.
— Я, полковник, — заявил он жандарму, — еще никогда не душегубничал. Поймали вы с Чиколишкой этого масона — ну и вешайте себе на здоровье. А меня в это дело не впутывайте.
Никогда еще не видел Мышецкий полковника таким растерянным, даже погоны на его плечах повисли наклонно; жандарм худел и таял на глазах.
— Ваше превосходительство, — пытался убедить он губернатора, — это же глупая формальность. Но без вашей подписи приговор не имеет той силы, которая необходима для…
— Бросьте! — остановил его Влахопулов. — Я, полковник, и не настаивал на этом приговоре. Сами вы его вынесли — сами и обтяпывайте…
Захоронив свирепость в глубине души, Сущев-Ракуса собрал бумаги и ушел. Мышецкий тоже собирался уходить из присутствия, заранее откланялся губернатору.
— Поймали мальчишку и вешать! — бурчал Влахопулов. Сергей Яковлевич прошел к себе, накинул свой легонький пальмерстон. Случайно сунул руку в карман пальто, нащупал в ней какую-то бумагу.
Вынул, развернул — и пальцы его затряслись.
На бланке под эпиграфом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» был отпечатан на гектографе текст:
«Уренский Боевой Комитет Социалистов-Революционеров доводит до сведения всех приспешников монархии, что ему известно о смертном приговоре, вынесенном нашему товарищу. Комитет считает своим кровным долгом предостеречь исполнителей приговора: они в полной мере испытают на себе весь гнев Социал-Революционной Партии».
В дверь без стука вошел Влахопулов:
— Можно к вам, Сергей Яковлевич?
— Да, пожалуйста.
Симон Гераклович прошел за стол своего помощника и сел, сложив перед собой красные клешни рук.
— Вот что, батенька мой, — сказал он, — вы получали какие-нибудь угрозы?
«А-а, вот почему ты не подписываешь приговора!» — подумал Мышецкий и честно сознался:
— Вот только что получил… Подкинули!
— Я так и знал. Мне подкинули прямо на дом. Еще вчера.
Лицо Влахопулова вдруг передернуло тиком, один глаз его почти не открывался, только желтый зрачок глядел на Мышецкого — прищуренно и недоверчиво.
— Сергей Яковлевич, — спросил он, — не обижайте старика, скажите… Вы, наверное, думаете, что я с испугу боюсь подписывать? А?
Мышецкий быстро ворошил свои мысли, чтобы ответить поделикатнее.
— Так нет же! — опередил его Влахопулов. — Не потому, голубчик, что боюсь, а просто… не могу! Не хочу уходить из губернии, наследив тут кровью. Был солдатом — убивал, сие верно, но палачом быть не желаю.
«Вот ведь как бывает!» — невольно поразился Мышецкий.
Казалось — роковая дубина, заматеревшая в раздавании ударов направо и налево, а вот — на ж тебе: не может послать человека на смерть. В хамской душе его, черствой и грубой, как солдатский сухарь, еще теплится где-то огонек жалости и справедливости…
— Вы мне верите, что это так? — спросил Влахопулов.
— Верю, Симон Гераклович!
— Ну и спасибо вам, уважили старика…
В этот момент Мышецкий даже зауважал Влахопулова. Он вернулся домой, и Алиса встретила его в дверях — жалкая и потерянная от страха.
— Serge, Serge! — взывала она к мужу. — Ты посмотри, что мы получили по почте…
Сергей Яковлевич только глянул на череп и кости, скрещенные внизу бумаги, и отстранил ее от себя.
— Не надо, Алиса, — сказал он, — я уже знаю… Только приговор подписывает Влахопулов, а я пока что лишь «вице»!
Самое смешное, что подобную же угрозу получила и Додо. Она появилась в доме брата, аккуратно расправила перед ним смятый листок бумаги.
— А ты — в кусты? — спросила она. — Ну как же, я понимаю. Ты и не можешь иначе: у тебя жена, сын, казенные дрова… Дай мне! — вдруг выкрикнула Додо. — Дай мне этого негодяя, и я задушу его вот этими руками! Вы все — ничтожества, жалкие людишки, позор России… Боже, куда делся век рыцарства? Век Орловых, Потемкиных и Аракчеевых?
Сергей Яковлевич спокойно досмотрел ее истерику до конца и так же спокойно заметил:
— Додо, а ведь ты пьянствуешь! Бедная, бедная… Сначала конфеты с ромом в Смольном институте, потом ром с конфетами во фрейлинской, а теперь — ром без конфет!
— Молчи, брат… Я совсем одна!
— В одиночку или же с Атрыганьевым, но ты — пьешь…
— Ну что ж, — согласилась Додо. — Но мы не только пьянствуем. Борис Николаевич — единственный человек, который понимает, что нужно сейчас для России, и я стала понимать тоже…
Мышецкий спросил ее с иронией:
— Что же ты поняла, Додо?
Евдокия Яковлевна потрясла подкинутой ей бумажкой:
— О-о, я не стала бы раздумывать над этим… Угроза — на угрозу, террор — на террор. Они — бомбу, мы — десять бомб!
— Это разврат крови, — сказал Мышецкий.
— Россия покачнулась бы от взрывов, но она бы — выстояла. Это великая страна, самая великая из всех, и она сумеет подняться даже из праха!
Сергей Яковлевич ничего не ответил на это, но испытал чувство опасности, которая надвигается откуда-то из темноты, тихая и липкая, — так выходят на блуд, так выходят на преступление.