— Оставим это, Додо, — примирительно сказал Мышецкий. — Я не хочу с тобою ссориться…
Так он только сказал, но поступил иначе: на следующий же день вызвал к себе Чиколини:
— Установите негласное наблюдение за господином Атрыганьевым, — наказал князь полицмейстеру.
Бруно Иванович всплеснул руками:
— Как можно? Предводитель дворянства всей губернии… Такие связи! Камергер двора его императорского величества…
— Чиколини, — тихо досказал Мышецкий, — я вам плачу за это деньги. Влахопулов не сегодня, так завтра уберется отсюда. А кто-то будет его заменять… Вот и подумайте об этом на досуге!
Чиколини покорился. Расчет был таков: в сферу наблюдения за Атрыганьевым, несомненно, попадет и сама Додо, вся мерзостная банда «истинно русских людей», а сейчас — это самое главное!..
Первые дни наблюдения ничего не дали. В доме предводителя шло тихое патриотичное пьянство, в котором принимали участие местные крезы и крезики (владельцы кожемячньгх и красильных мастерских).
— Сестрица моя тоже пирует?
— Да, ваше сиятельство, и ей — внимают!
Совсем неожиданно в этот список попал и Ениколопов.
— А ему-то что нужно в этой своре? — удивился Мышецкий.
— У предводителя хороший погреб, — ответил Чиколини…
— Это уж совсем глупо!
В один из дней Чиколини собрался с духом и выложил:
— Не имейте на меня сердца, князь! Вчера ваша сестрица, ея сиятельство Евдокия Яковлевна, изволила провести ночь в доме Вадима Аркадьевича…
Мышецкий треснул кулаком по столу, было стыдно поднять глаза на полицмейстера.
— Вот что, — решил он, — снимите пока наблюдение с этой компании, Бруно Иванович.
В этот момент он просто испугался, что похотливое неистовство Додо станет известно в городе. «Черт с ними, — подумал Мышецкий, — пусть варятся в грязи, как им угодно…»
Приехал и Петя, которого Сергей Яковлевич встретил на вокзале. Петя осунулся, постарел, поплакался, как всегда в жилетку.
— Петя, — сказал Сергей Яковлевич, — слезами горю не поможешь. Додо рвет и мечет: ей надобен от вас развод.
— Развода… не дам, — ожесточился шурин.
— Но, поймите меня правильно, дорогой Петя, вы будете смешны в своем упорстве. Может, и лучше освободить себя и Додо от сплетен?
— Какие вы жестокие люди, — укоризненно ответил Попов. — Человеку дается в жизни всего одна любовь, одна женщина… Как же я отпихну от себя эту любовь? Нет, лучше я прощу ей все, и… Нет, только не развод!
Разговоры на вокзалах — несерьезные разговоры. Сергей Яковлевич усадил Петю в коляску, отвез в Петушиную слободку, где заранее была снята для него квартира. Туда же подвезли на еврейской балагуле и Петины сокровища — коллекции офортов (эту последнюю связь Пети с прошлым).
— Вы задорого продали мельницу? — спросил Мышецкий.
— Может, и продешевил. Да только не нужно мне никаких мельниц. Вижу для себя утешение в восторгах искусства. Я смешной и жалкий человечек, но я не одинок, пока великие мужи прошлого укрепляют мой дух. Как-нибудь проживу…
Сергей Яковлевич решил сразу же отгородиться от этих разводных дрязг. «У меня свои дела, — рассуждал он. — Не разорваться же. Пусть разбираются сами».
Нарочно, чтобы его не трогали, Мышецкий на целых два дня укатил в степи, зарылся в душные ковыли. Не желая выделять себя, оделся попроще. Борисяк одолжил ему свои высоченные сапоги; в мятой дворянской фуражке и сюртучишке он больше походил на уездного землемера.
Кобзев из каких-то соображений отстранился от Мышецкого, выдвинув вместо себя на передний план старосту поселенцев — Федора Карпухина.
— Ты сам-то из каких краев? — спросил его Сергей Яковлевич однажды.
— Мы воронежские.
— Хлебороб, значит. Так, так… — Говорить как-то было не о чем. — А я, брат, в этом не разбираюсь. Однако вот видишь, взялся!
Он понял, что самопохвала здесь не уместна, и тут же поправился:
— Землю я отвоевал для вас — живите. А чего мне это стоило — один бог знает. Никогда не болел, а теперь вот здесь, — Мышецкий потер висок, — вот здесь ломит, брат…
Поселенцы жили тяжело, бедно и скучно, но была в их трудах какая-то здоровая сущность и любовь к земле. Копали они себе землянки, возводили мазанки из прутьев, обмазанных глиной. Но просторы степи уже начинали утомлять глаза своим однообразием. Хотелось видеть зелень, услышать пророческий лепет листвы. А скоро выпрямились у плетней первые тонконогие подсолнухи, на задворках — меж полями — пошел стрелять перьями гаолян, вывезенный кем-то из Маньчжурии.
В разговоре с Карпухиным Мышецкий поинтересовался:
— Как у вас тут, Федор, отношения с немцами на хуторах?
— Да неладно, ваше сиятельство.
— А что так?
— Изгиляются. Отойди девка от деревни — враз кобелить начинают. Дорог не признают наших. Шастают где хотят…
— Бей по зубам! — разрешил Мышецкий. — В дреколье бери! Я вас в обиду не дам… Но пуще глаза береги людей: чтобы ни один из них не удрал в батраки к немцам. Смотри мне!
Перед отъездом он все-таки повидал Кобзева:
— Иван Степанович, хотя вы избегаете меня, но я решил посоветоваться с вами по старой дружбе…
— С удовольствием выслушаю вас, князь.
— Плохо с жильем. А лесу на всех не хватит. Деньги свои из «фонда императора Александра III» я все-таки выколочу…
— Вы их продолжаете считать своими?
Сергей Яковлевич помялся в неуверенности:
— Не будем муссировать… Что, если попробовать возвести на участках двухэтажные бараки? Каждой семье — по одной связи. Ну, подогнать воду, отеплить их… Что вы скажете?
— Это несерьезно, князь. Фантазии и маниловщина!