Борисяк оправдывался:
— Ну а что я могу поделать, князь? Сам знаю… Не поджигать же мне эти салганы!
— А кому принадлежат они?
— Разве узнаешь! Тут, в нашем Уренске, все так переплелось, что отец родного сына не узнает…
— Но есть же санитарные меры?
— Только огнем можно уничтожить эту заразу…
Мышецкого навестил владелец «Аквариума» — Бабакай-бек Наврузович. Вице-губернатор в удивлении выгнул плечи:
— Что привело вас ко мне, сударь?
Ресторатор выложил перед ним пачку неоплаченных счетов: шампанское, разбитое зеркало, облеванная лестница, две арфистки за одну ночь, цыганские песни…
Мышецкий отбросил от себя шпаргалку:
— Что-то я не понимаю вас, Бабакай Наврузович. Я зеркал не бил и вульгарными арфистками не интересуюсь!
— Да нет, ваш сиятельств. Это господин Чесноков набрал в долг. А счет, говорит, пиши на губернатора. Кричал, что он человек казенный, государственный…
Так-то вот Сергей Яковлевич узнал, что в городе появился палач — Шурка Чесноков.
— Хорошо, Бабакай Наврузович, я передам жандармам…
Он пригляделся к сытенькому татарину и заметил на лацкане его пиджака значок. Довольно-таки примечательный: червленая куница, словно сбежавшая с уренского герба, терзала когтями какое-то заморское чудо-юдо.
— Вас можно поздравить — ухмыльнулся Мышецкий. — Вы тоже записались в уренские патриоты?
— Благодарим, ваш сиятельств, — поклонился Бабакай Наврузович. — Теперь и я уступил в истинно русские люди…
Сергей Яковлевич показал на значок:
— Кого же это вы попираете с помощью куницы?
— Гидру революции.
— Ну-ну! И то дело…
Он выслал ресторатора за двери. «Что ж, Кобзев оказался прав: если Атрыганьев принял в свой союз истинно русских людей этого татарина, то почему бы не принять ему и немцев, как сделал это граф Коновницын в Одессе?»
Мышецкий стал звонить в жандармское управление, вызвал на разговор полковника Сущева-Ракусу:
— Аристид Карпович, усмирите своего душегуба. У меня здесь был со счетами Бабакай Наврузович. Оказывается, ваш Шурка успел уже нажрать, напить и набить на сто восемнадцать рублей с копейками.
— Ах Шурка? Так он же дитя природы. Что возьмешь с подлого? Пришлите счета — мы оплатим.
Сергей Яковлевич спросил о приговоре:
— Симон Гераклович подписал?
И с другого конца города вздохнул Сущев-Ракуса:
— Нет…
Шурку Чеснокова заточили в одну из камер при жандармском управлении. Там он и высиживал теперь — в ожидании, когда Влахопулов утвердит приговор.
Чиколини предупреждал Мышецкого:
— Ваше сиятельство, я полюбил вас и потому прошу: не вздумайте подмахнуть за его превосходительство. Ни за какие коржики, князь!
— А что?
Бруно Иванович ответил уклончиво:
— А вот, ваше сиятельство, бомба — не пуля. Разорвет так, что одни только ордена и останутся.
— Хм… Выходит, — подхватил Мышецкий, — вам, Чиколини, предстоит собирать ордена после Симона Геракловича?
— Что вы, князь, что вы! — закрестился полицмейстер. — Разве же я что сказал такое? И не подумаю… Я зла никому не желаю. Только его превосходительство-то скоро — ту-ту, уедет. А вы останетесь…
В один из дней Мышецкий явился в кабинет к Влахопулову.
— Симон Гераклович, — сказал он, — может быть, действительно, лучше не откладывать приговора? На поверхности губернии все спокойно, но в преисподней, кажется, стало накаляться…
Губернатор посмотрел на него почти с презрением.
— А вам-то, молодой человек, — ответил он, — должно быть особенно стыдно!
Мышецкий выскочил как ошпаренный.
Но, с другой стороны, он понимал и жандарма: вино-то Аристид Карпович разлил, но выпить ему не давали, — очень неприятное положение. Угрозы через листовки продолжали сыпаться. Прокламации сделались притчею во языцех, их клеили уже на заборах, и однажды Сергей Яковлевич слышал, как на Петуховке распевали:
А я шла, шла, шла —
прокламацию нашла:
не пилося мне, не елось —
прочитать хотелось…
— О чем он думает, эта старая скважина? — ругался Сущев-Ракуса. — Весь город хохочет. Люди ведь понимают так, что Влахопулов просто боится… Вы не думайте, Сергей Яковлевич, в губернии все знают. Больше нас знают: и про неудачную экспроприацию, и о прочих шашнях тоже…
«На что он намекает?» — подумал Мышецкий, но смолчал.
Относительно любовных шашней сестры в городе, конечно, уже догадывались. Но вскоре Сергей Яковлевич и сам допустил одну ошибку. Случилось это не на службе, а дома. Однажды, когда на улице шел проливной дождь, к нему постучалась Сана, разряженная в пух и перья.
— Ты куда это собралась, Сана?
Кормилица рассказала, что ее пригласили крестить младенца у брандмайора, и попросила:
— Сергей Яковлевич, дайте мне вашу коляску?
Сана вообще никогда не смущалась в общении со своими господами, и эта просьба прозвучала в ее устах вполне законно. Действительно, на улице — дождь…
— Конечно же, Сана, — разрешил Мышецкий. — Возьми! Он с удовольствием пронаблюдал, как выкатилась из ворот коляска, как отдал честь городовой, как скинул кто-то шапку.
Впрочем, и городовой и прохожий сразу поймали себя на ошибке, но Сергею Яковлевичу стало смешно. Он прошел к Алисе и сказал:
— Ты бы только видела, дорогая, какой великолепный выезд имела сейчас наша Сана. А как величаво держится!
— Разве она поехала в нашей коляске? — забеспокоилась жена. — Но как ты мог позволить?
— А почему бы и нет? Не шлепать же ей под дождем.
— Не забывай, однако, — напомнила Алиса Готлибовна, — в этой коляске выезжаю и я, жена вице-губернатора. И ты подумай, Serge, что скажут в губернии?..