Между этими людьми уже образовалась узкая трещинка, и Мышецкий вдруг сознательно ее расширил.
— Знаете, — сказал, — то, что простительно Влахопулову, то совсем…
— Понимаю! — отозвался Кобзев. — Но следует исходить из практических условий. Обычно опыт с фаланстерами на Руси кончался трагически. Вспомните хотя бы Буташевича-Петрашевского! Мужик-то — спалил его фаланстер…
Мышецкий быстро заговорил, возражая. Он упомянул о кооперативном поселке в Дончейстере и первой кооперативной табачной фабрике в Варшаве, о миланской гостинице и товариществе чернокожих в Африке, рассказал о лиге покупательниц в Нью-Йорке.
Но эти примеры Кобзева не убедили.
— Русский мужик, — ответил он, — приучен жить отдельным хозяйством. Со своим горшком, со своей печкой. Подобные эксперименты, князь, удобнее производить на просвещенном Западе! И русские народники давно это поняли: они создавали коммуны в Америке… Реформаторский зуд неуместен!
— Ну а если попробовать? — не унимался Мышецкий, где-то сильно уязвленный. — Поверьте: я далек от увлечений реформаторства, мне кажется просто удобным построить одну большую избу вместо сотни маленьких. Тем более что леса у меня нету!
— А пробовать вы решили… с насилием? — спросил Кобзев,
— Что значит — с насилием?
— Но мужик никогда не сумеет оценить благ коммунального общежития. Он еще не созрел для этого ни нравственно, ни социально.
Сергей Яковлевич раздраженно ответил:
— А мне плевать — созрел он или не созрел. Я сделаю им общественный сарай, и совесть моя будет спокойна. Вот он зимой околеет от холода с детишками — сам постучится в двери этого фаланстера, как вы его называете… Где я возьму для них леса? Мы бедны, как церковные крысы!
— Ладно, — согласился Кобзев. — Но удивляюсь я вам, Сергей Яковлевич…
— Чего же?
— Жить бы вам пораньше, когда можно было мудрить над крепостными что угодно, или…
— Или? — напомнил Мышецкий.
— Или жить позже, когда человечество само придет к мысли о преимуществах коммунального хозяйничания.
— К сожалению, я живу сейчас…
Сергей Яковлевич вернулся в Уренск, и его еще на вокзале поразил смрад, тяжелым облаком нависший над городом. Он вызвал Борисяка и спросил его — что это значит?
— Скот стали бить на салганах. Кишки сушат.
— Тьфу, ты, погань!
Он рассказал инспектору о своих замыслах постройки общественных бараков, и Борисяк бестрепетно одобрил. Мышецкий рассмеялся с облегчением.
— Между вами, Савва Кирилыч, — сказал он, — и господином Кобзевым есть какая-то разница. Хотя, как мне кажется, и навряд ли я ошибаюсь, вы одного поля ягода…
Борисяк долго молчал, потом спросил:
— С вами можно быть откровенным?
— Безусловно. Тем более — нас сейчас двое.
— Разница есть. И эта разница все обостряется…
— Вот как?
— Да. С тех пор, как Иван Степанович стал прислушиваться к меньшевикам, а я — к большевикам… Есть такой человек — Ульянов-Ленин!
— Читал, — сказал Мышецкий. — Это прекрасный статистик!
— Ну это вам кажется, князь, что Ленин только статистик…
На этом разговор и закончился. После чего Сергей Яковлевич поспешил встретиться с губернским жандармом:
— Здравствуйте, Аристид Карпович. Ну, как? Влахопулов закрепил приговор или нет?
— Уперся, — поникнул Сущев-Ракуса. — Простите, но уперся, как старый баран в новые ворота. И — ни с места! Что делать, не знаю.
— Это нелогично, — задумался вице-губернатор.
— И глупо! Сейчас не такое положение в губернии, чтобы откладывать решение приговора. Коли попалась тебе глотка в пальцы — так не ослабляй, дави!
Мышецкий вспомнил истерику Додо.
— Давайте, — решился он сгоряча, — давайте я подпишу за него. И черт с ним, возьму грех на душу. Симон Гераклович только задерживает исполнение казни, но он ее не отменит.
— Нет, — сухо ответил полковник, — пусть вас это не касается. Не следует быть легкомысленным.
— Разве же это… опасно?
Сущев-Ракуса ушел от прямого ответа:
— С вас, милый князь, мы возьмем натурой…
— То есть?
— А так! Вы обязаны проследить законность исполнения казни и прочее…
Сергей Яковлевич посерел лицом.
— Послушайте, — возразил он, — может, и без меня задавите как-нибудь?
— Порядок-с, — ответил жандарм.
Курс русских денег падал — долги государства катастрофически росли. Кайзеровская Германия, посредством введения жестоких тарифов, заваливала себя русской пшеницей. Россию лихорадило от забастовок; под колесами воинских эшелонов, спешащих в Маньчжурию, стиралась и крошилась рельсовая сталь. Посевы картофеля вытесняли с мужицких полей другие культуры…
Мышецкий, как статистик, хорошо понимал грозную для страны совокупность всех этих факторов. Если еще принять во внимание переполнение российских тюрем… «Но, — додумал он, — кажется, императрица опять беременна. И, наверное, будет амнистия. Политических она вряд ли коснется, но зато хоть на время разгрузит пересыльные этапы…»
— Одеваться! — сказал он. — Сюртук постарее, поеду за город!..
Начался забой скота на салганах. Завоняло прокисшей требухой, мокли в реке шкуры, висела на шестах требуха и кишки. В безветренные дни тянуло на город перепрелым зловонием. По вечерам усталые от убийства скотобои — в окровавленных дерюжинках — спешили заполнить монопольки и трактиры.
Уренск переживал «бум», зашевелились денежки, но от этого «бума» нечем было дышать в городе, и Мышецкий с неудовольствием выговаривал Борисяку:
— Савва Кириллыч, это уж ваша забота. Необходимо что-то предпринять. Мне еще говорят — откуда берется холера? Так вот она и копится в подобных салганах.