Ну, вот он и проехал, — ничего не скажешь, гладко, спокойно, как по маслу, а дальше — что?
«Боже, — вздохнул Мышецкий печально, — а что великого я смогу вспомнить под старость?»
— Тпррру-у, — ответил кучер. — Приехали…
Едва он шагнул из коляски, как его сразу же оглушил рев голосов, визги баб, детский плач. Мышецкий заткнул уши мизинцами, и два пристанских жандарма, размахивая кулачищами, пробили перед губернатором тесный коридор, быстро сомкнувшийся за его полусогнутой спиной.
В конторе пароходной пристани Сергей Яковлевич не сразу отыскал Кобзева, зажатого у стола толпою переселенческих старост, которые умоляюще прижимали к груди свои переломленные шапки.
Иван Степанович при появлении Мышецкого спрятал платок — весь в пятнах крови.
— Да нет же пароходов, — расслабленно убеждал он. — Сверху еще не спустились… Вывезем, здесь не оставим!
Мышецкий велел старостам убираться и спросил у Кобзева:
— Кажется, грузите? Какая партия?
— Читинские только.
— А больных много?
— Там отбирают. Прямо на трапе. Студенты.
Сергеи Яковлевич вышел из конторы, и старосты, затоптав ногами цигарки, сразу же обступили его, галдя:
— Ваше благородье, нас кагды? Эвон, поистрепались… Детишек хороним, деньжата усе исхарчили… Помираем!
Мышецкий прошел через них — глухо и слепо, выдрав полы своего пальто из грязных армяков и чуек.
А на пристани творилось что-то невообразимое. Лохматая, трясущая своими пожитками, яростная толпа ломила по сходням на баржи. Под напором тел хрустели поручни, рискованно прогибались над водой доски сходен, орали поднятые над толпой младенцы.
— Андрюха-а, — взлетел чей-то вопль, — не выдавай!
— Не пущають…
— Кто не пущает?
— Флотский держит…
— Ванька, где ты? Ванюша!
— Господи, спаси нас, царица небесная…
Мышецкий остолбенело наблюдал эту картину издали.
Люди, ослепленные стародавней мечтой, готовы были проломить каменные стены. Где-то за лесами, за горами, в дымке золотых надежд, лежала счастливая землица: мужик получит там целых пятнадцать десятин, три года не будет страдать от налогов, оттуда его не возьмут в солдаты, там нет станового и помещика…
— Ломи! — кричали читинские. — Гуртом, родимые…
И толпа наседала, медленно заполняя собой трюмы баржи; старухи тянули внуков, болтались головенки детишек; расправив груди, перли вперед раскрасневшиеся мужики и парни.
И — как сверкающее знамя будущего уюта и благополучия — проплывал над головами чей-то ярко начищенный самовар.
Сергей Яковлевич с трудом перебрался на палубу. Полупьяный матрос, щелкая на счетах, пропускал мимо себя переселенцев. Люди, как мешки, сваливались в черную утробу баржи, а матрос — знай себе — звонко отбивал на костяшках:
— Двести пятнадцатый… двести шашнадцатый… Эй, баба! Не напирай, а то сейчас в воде заиграешь!
Два студента-медика, стоя у входа на трап, хватали детей. Один привычно задирал голову ребенка, жестко стискивал ему челюсти. От боли ребенок раскрывал рот, и тогда второй студент лез ему в горло деревянной дранкой.
— К свету! — орали медики. — Шире, шире…
Ребенка, если он оказывался здоров, тут же отбрасывали в сторону трюма, и тут же хватали за голову другого:
— Шире, шире… Так, следующего!
Но иногда, расцарапав дранкой горло, кричали:
— Эй, чья девчонка? Твоя? Сходи обратно — скарлатина! Следующего… шире, шире!
Мужицкое барахло летело обратно на берег. Толпа сминала под ногами ватрушки, купленные на последние гроши, хрустела позолота иконки, взятой в дорогу. И тогда костлявая баба, уже близкая к безумию, впивалась когтями в голову девочки, выла истошно:
— Проклятая! И на што ж эта мука такая? У сех дети как дети, а ты… Куды же нам теперича-то?… Кака така скарлатина? Пошто у других — эвон — нетути?.. Ы-ы-ы… ы-ы-ы!
Хозяин семейства (под ударами матросских кулаков) остервенело пробивался к Мышецкому, бухнулся перед ним враскорячку, смотрел снизу — так, что разрывалось сердце от жалости:
— Ваш-скородь! Смилуйтесь… Мы же читинские! От самого Курску путь держим… Не сумлевайтесь: я девку-то уж подправлю… Или уж так и пропадать нам?
— Не могу, братец, — отстранялся Мышецкий. — Что поделаешь? Я же не врач. А если помрет в дороге?
— И пущай сдохнет, — сатанел от горя мужик. — Я ее, хворобу, здеся и придушу… Только пустите… Податься-то боле нам некуда! Погиба-а-ем…
Подходили матросы, брали мужика за шиворот и, ни слова не говоря, выкидывали его на пристань. И подбирал мужик свое помятое барахлишко, мрачно матерился и плакал…
Но вот матрос отбил последнюю костяшку и заорал, выпучивая глаза, словно баржа тонула под ним:
— Закрой трюмы! Дале местов нету… Другие — жди! Силком вышибли из-под ног людей сходни и сразу отплыли на середину реки. Только из трюмной ямы еще долго надрывался чей-то пронзительный голос:
— Ванька! Где ты, родимый?.. Ванюша!
А на берегу с мешком на плечах метался мужик:
— Здеся! Куды-т, твою мать… Стой, холява! Это што же выходит? Меня-то, главного, и не взяли… Дуняшка, здеся я, здеся… Останови машину!
И смех и горе. Сергей Яковлевич велел подобрать мужика на баржу, а сам съехал на берег. Вернулся он в контору потрясенный и взмокший от пота. Увиденное превзошло все его ожидания.
Он так и сказал об этом:
— Ну-с, Иван Степанович, за подобное можно вешать!
Тут же оказался и Ениколопов, который не отказал себе в удовольствии съязвить.
— Кого прикажете повесить первым? — спросил он.
— Этого я не знаю, но люди…
— Панургово стадо! — снова клином вошел в разговор Ениколопов. — Разве же это люди?.. К осени это стадо двинется обратно, уже побывав на тех местах, к которым оно сейчас так стремится!