Кобзев смотрел на реку, невкусно жевал бутерброд и не вмешивался в разговор. Сергей Яковлевич дольше обычного протирал стеклышки пенсне. Следовало бы ответить этому зарвавшемуся эсеру похлеще, но он решил сдержать себя:
— Знаете, господин Ениколопов, иногда я удивляюсь вам… Мои взгляды на русский народ, хотя и не осмеливаюсь я причислять себя к революционерам, все-таки выше и чище ваших. И вы не должны позволять себе сравнивать этих несчастных с панурговым стадом!
Ответ Ениколопова прозвучал несколько неожиданно.
— А я, — сказал он спокойно, — совсем не считаю, что нашему народу нужна революция. Дайте ему только набить брюхо кашей, и он будет доволен любой властью!
Мышецкий пожал плечами:
— Тем более непонятно. С такими-то взглядами… Как же вас угораздило попасть в мою губернию на правах ссыльного и поднадзорного?
— Революция нужна только для остро мыслящих, — огрызнулся Ениколопов. — Только эта категория людей способна оценить в полной мере сладостное состояние внутреннего раскрепощения…
Сергей Яковлевич, наконец-то, кончил протирать пенсне:
— Тогда, простите, зачем же устраивать эту кутерьму? Для кучки мыслящих? А куда же — мужик?
— А мужику, — весело ответил Ениколопов, — мы насильно впрыснем в задницу прививку свободолюбия и демократии! Мы, социалисты-революционеры, знаем секрет одной вакцины…
Кобзев завернул в газету остатки недоеденного бутерброда.
— И держите в тайне? — вдруг усмехнулся он.
— Нет, — резко повернулся к нему Ениколопов. — Почему же в тайне? «Земля и воля» — вот магические слова, способные перевернуть Россию…
Сергей Яковлевич не спеша натянул перчатки. Отогнутым за плечо большим пальцем он указал на реку, где качалась, вправленная в синеву, баржа с переселенцами.
— Вот эти люди, — произнес он, — знают лучше вас, чего они хотят… И я, господин Ениколопов, отказываю вам в своем уважении!
— Впрочем… — нахмурился Ениколопов.
Но Мышецкий не дал ему договорить.
— Впрочем, — досказал он, — вы и не нуждаетесь в моем уважении. Ведь ваша специальность как раз — губернаторы!
Удивительный нюх был у этого жандарма. Не прошло и дня, как он заявился к Мышецкому:
— Сергей Яковлевич, а я к вам на огонек…
— Рад видеть, Аристид Карпович!
Поставил полковник шашку меж колен, повесил на эфес фуражку со щегольской тульей.
— Что это вы, князь, с Ениколоповым не ладите?
«Быстро», — подумал Мышецкий и притворился:
— Разве?
— Да нет. Просто так… Однако же — не советую. От чистого сердца полюбил вас, князь, и от чистого сердца остерегаю!
Мышецкому подобная опека пришлась не по вкусу:
— Ваша обязанность, полковник, стеречь меня в любом случае. А как вы будете это делать — с чистым сердцем или же скрепя сердце, — меня это не касается. Спокойствие губернии и моя жизнь в ваших руках, и вы отвечаете за них перед его императорским величеством!
— Ну вот, — развел руками жандарм. — Уже и обиделись…
— Однако, Аристид Карпович, почему же я должен остерегаться господина Ениколопова?
— А разве я так сказал? — удивился жандарм. — Ничего подобного, князь. Просто — береженого бог бережет!
Сущев-Ракуса поднялся со стула, щелкнул каблуками,
— У вас что-либо было ко мне? — спросил его Мышецкий.
— Особенно ничего… Хотя, ваше сиятельство, должен заодно сообщить одну каверзу! Уж не имейте на меня сердца…
«Так… сейчас полоснет», — съежился Мышецкий.
— Что-то не нравится мне этот Кобзев-Криштофович, которого вы неосмотрительно завезли в губернию, князь.
Громыхнуло среди ясного неба, но Сергей Яковлевич спросил в ответ — расчетливо-холодно:
— Господин Кобзев вообще не умеет нравиться людям с первого взгляда… Но что же вас настораживает, полковник?
Сущев-Ракуса снова присел на краешек, поморщился:
— Да какие-то, знаете ли, странные шашни у него… Борисяк тут есть такой из инспекции!
— Знаю, — кивнул Мышецкий.
— Так этот Борисяк все под Максима Горького старается. Сапоги эдакие, волосы длинные, косовороточка. И вот ваше протеже с этим Борисяком что-то стакнулись!
— Ну и пусть, — снаивничал Мышецкий.
— Да как сказать, — продолжал жандарм, будто сочувствуя. — Все бы ничего, только вот… Незачем им на депо соваться! Очень уж много охотников развелось до народного просвещения. Всяк лезет к мастеровому в душу. Искушают-с! А зачем?..
Сергей Яковлевич погладил перед собой плоскость стола, выровнял по линейке свою канцелярщину. «Кто кого?» — думал он.
И вдруг тихонько начал посмеиваться.
— Да нет, — сказал он жандарму, — быть не может. Борисяк просто туп, как дубина. А господин Кобзев… Поверьте мне, Аристид Карпович, я его не жалею с делами. Кстати, он берет книги для чтения из моей библиотеки. А что там? Цифры, таблицы, графики…
— Ну и ладно! — вскочил жандарм. — Засиделся у вас. Это я так, к слову пришлось… Позвольте откланяться?
И с малиновым звоном покинул присутствие.
Вскоре после этого Мышецкому принесли письмо от Пети, которого Сергей Яковлевич поджидал с большим нетерпением.
Сестра сама не пожелала остановиться в доме брата, и он снял для нее на Садовой комнаты с мебелью. Сразу же телеграфировал и Пете — с просьбою, чтобы тот объяснил случившееся в Петербурге.
Попов писал: подробности семейного скандала таковы, что он не осмеливается «доверить их даже бумаге». Евдокия Яковлевна — «в ослеплении своем» — повела себя столь неприлично, что ей было даже отказано в обществе. Почему она и сочла удобным совсем покинуть Петербург, бросив мужа без жалости, как последнюю собачонку. Петя так и писал — «собачонку».